Александр АКУЛОВ

 

 

Ф.  М.  и  F. M.

 

 

 

      У меня нет любимых литературных героев. Изредка попадаются герои интересные, но в произведениях Достоевского ни один герой не представляет для меня интереса как человек. Так получается. И все-таки есть у Федора Михайловича то интересный подход, то живущие в произведении необычные сущности-стихии... Иногда именно их можно назвать героями, а не что-то персонифицированное. Хорош ли господин Голядкин из "Двойника"? Вряд ли. Интересен ли он? Конечно, нет! Но изображен Голядкин интересно, да еще как!

      У Достоевского много страниц и глав светлого, чистого, почти прозрачного текста. Если бы так им было написано всё, мы имели бы известнейшего русского писателя. Но в Латинской Америке или в Австралии о нем бы никто ничего не знал. Однако у Ф. М. есть специальный множитель, особая стихиаль-сущность. Имя ей – достоевщина. Благодаря ней творческий потенциал писателя оказывается увеличенным в тысячи раз. 

      Что есть она? Уже ясно, что отзываться о ней пренебрежительно не стоит. Свойства ее уникальны. Она не только множитель, но и черная дыра. И вершина с действующим вулканом, и пропасть. Ее фазовые переходы и аллотропные состояния неисчислимы. Она жидкая, твердая, газообразная… Это и нечто амебоидное, подобное  недотыкомке, и нечто явно кристаллическое с многочисленными гранями и полюсами.

 

       Один полюс – Гофман в транскрипции Гоголя. Правда, Гофман не весь. В Россию словно бы пришли два его луча: один достался Одоевскому, другой – Гоголю и далее – Достоевскому. 

      Полюс противоположный – это великая мелкая пакость. Что она такое, понимает почти всякий, кто достаточно читал Ф. М.

      Есть еще один полюс (простого "плюс-минус", "север-юг" маловато). На нем находится демон Лап­ласа, те таблицы логарифмов, на которые указывает Подпольный человек. На полюсе ему противополож­ном сибаритски расположился джентльменчик, вос­клицающий: "…госпо­да, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного  разу, ногой, прахом, един­­ст­­вен­но с тою целью, чтоб все эти логарифмы отправи­лись к черту и чтоб нам опять по своей глу­пой воле пожить!" На этом же по­люсе находится Грушенька из "Братьев Карамазо­вых" в тот момент, когда заявляет "ангел-барышне": "возьму я да вашу ручку и не по­­­­­­­­­­це­­лую". Он противо­положен полюсу детерминизма – своего рода полюс мутаций…

       Что было бы с произведениями Федора Михайловича, если бы в них не было аномальных ситуаций и героев, не совсем нормальных слов и поступков? Всегда есть намеренные и случайные сбои-замут­нения в разговорах героев и в ведении повествования. Весь Достоевский – в девиациях от привычной житейской регламентации, невидимой предписанности и расписанности всего. А от многочисленных аномалий есть одно спасение – пучина грёз-архети­пов и молитвенное простирание к скрижалям... 

     Полюсов у творчества Ф. М. еще хватает. Достоевщина неисчерпаема. Она напичкана Льюисами Кэрроллами, да не теми, не английскими. А коли так, то почему бы на самом деле Достоевскому не заменить Гаусса? Не дать больше Гаусса? И выходит нечто в России такое сверх-сверх… Только куда потом всё проваливается?  

    

      Достоевщина имеет и другое гуманитарное значение. Именно она, а не что иное, ставит окончательный крест на байронизме. Благодаря ней позже смог появиться неоромантизм ницшеанского типа. Достоевский фактически породил Фридриха Ницше, Федора Сологуба, Максима Горького, Юрия Мамлеева. До кого-то он доходит именно через них или чаще через их эпигонов. Следует учесть, что главный герой Ф. Сологуба все-таки не Передонов –  мелкий бес, а наполненный достоевщинкой лирический герой злых стихотворений. 

      М. Горький много раз пытался откреститься от Ф. М., отбелить его… гением Ницше. Но сплошь и рядом ницшеанского неоромантизма не хватает, и хоть какая-нибудь бесинка да прорывается то в словах Луки, сравнивающего людей с блохами, то в воображении самого Алексея Пешкова, радующегося в стихотворении пожару, уничтожающему деревья и братьев наших меньших ("И странная моя душа Поет, чему-то детски рада"). А тот, кто заявляет: "Мне здесь прекрасно… тепло и сыро", уж как-то и совсем напоминает героев "Бобока".

 

      Сам собой возникает вопрос об эмоциональном цвете произведений и героев Достоевского, а также героев названных здесь авторов. Сводить всё к темным и светлым силам как-то маловато, – это очень старый, еще дохристианский трафаретный мотив. Многим надоели одиозные фэнтези о демонах и ангелах. Почему бы не брать цвета радуги и их смешения? Какого цвета фашизм? Это явно некая смесь. Может, и правда серо-коричневая. Однако изначальная белокурая бестия бела и светла! Светла, пока не оказалась испачканной и низвергнутой. Светло-белым представляется и горьковский Ларра. А вот Данко уже не таков. Он, скорее, красный или алый. А распрекрасный и могучий Буревестник, конечно, черен. 

      Однако цвет может меняться, цвет может сползать и обволакивать. Во времена крепкого и надежного, как маузер, атеизма в фильме 1969 года Алеша Карамазов как-то уж слишком светился ностальгией. Сейчас эти светлость, прозрачность и соломенность несколько померкли. Теперь Алексей Карамазов на фоне братьев уже не просто смиренен, инфантилен и женствен. Он прямо-таки голубеет на глазах… (Несколько запоздало проявилась трактовка Ивана Пырьева и Андрея Мягкова!) Пусть эта голубизна остается, так сказать, в себе и с отчаянными отблесками розовости...

       И все же изначальные цвета Достоевского – не для режиссерских озарений, действительно первичны и  вдохновляют скорее художников-графиков, чем живописцев. Цвета радуги сужают смыслы, оказываются вариантами. Недаром черно-белые или бурые сновидения гораздо интеллектуальнее и "астральнее" полноцветных, недаром целые направления в художественной фотографии и поныне избегают цвета. Если наш мир развернут из горошины, то цвет отдален от области изначальных смыслов, это как бы эманация эманаций, вырождение, вариант прочтения. А мысль и воля не белы и черны – они бесцветны. Именно в их бесцветной сумеречности спрятано то, ради чего мы читаем художественные тексты...

 

      До молодежи Ф. М. доходит все-таки чаще через экранизацию. Кинематограф не может схватить у Достоевского многое, чистая словесность камере недоступна. Нельзя перенести на киноленту унизанных червями героев "Бобока", нельзя полноценно экранизировать первую часть "Записок из подполья". Подобная неохватимость, несхватимость касается не только отдельных ипостасей достоевщины, но также – изначального диккенсовского начала в творчестве Достоевского. Передается действие, хуже – диалоги, требуемые для них эмоциональные оттенки. Артисты либо переигрывают, либо недоигрывают, что-то неизбежно теряют. Достоевщина – итог, диккенсовские дрожжи[1] – как бы запал, но режиссеры и сценаристы, вполне адекватные Диккенсу, скорее всего, удовлетворят разве что восприятие англичан. Избыточность, словесная пробуксовка Достоевского при попытке их зрительного отображения не просто провисают, но создают движущуюся мертвизну. А неудача мгновенно делает вычет из предыдущих удач. Нужны какие-то особые эксперименты, в частности, с музыкой, со звуком вообще.

 

     В связи с проблемами массовой культуры следует сказать несколько слов о бизнес-проекте "Борис Акунин". Странный какой-то там XIX век и именно своей подозрительной нормальностью, прилизанностью, если не сказать зализанностью. Там много      F. M., то есть Федора Михайловича с выковырянными червячками, сепарированного, ректифицированного, разбавленного фруктовым соком и взбитого до состояния безе – гламурного Ф. М.  Чисто риторически представляемые подробности никак не сокращаются. Какая прелесть описания интерьера и портреты героев! Больше мелочей и описаний! Больше объема! Но, эврика! Это тот же грех Достоевского, но без эксцентрики, без вываливания из правил риторики, без эпилептоидного пейсмекера[2]… Но как иначе? Ведь не внести ту навек запатентованную "придуринку", не воспроизвести тот способ максимально быстрого судорожно-аритмичного заполнения белых листов. Никакой компьютер с этим не справится. А ведь чернильницей приходилось пользоваться. Что-то навсегда ушло из этого мира.

     Несмотря на выпирающую искусственность, съеденность неуловимой важнейшей сердцевины, остаточный Ф. М. словно бы перемешивается в бизнес-проектах "Б. Акунин" с несколько укрощенным Умберто Эко. Видно, есть некие общие струны у спрятавшегося за ширмой знаменитого переводчика текстов Юкио Мисимы и не менее знаменитого итальянца.

 

      Многие религии – масскульт, доведенный до логического конца. Каковы его перспективы в литературе и искусстве с учетом современных ускорений и усовершенствований? Видимо, в этом смысле протезы будут гораздо лучше естественных органов. Но без нас. Зато уже сейчас научились готовить из духовных консервов отличные блюда. Хотя здесь нам еще далеко до иностранных авторов. Таки забываем положить глютамат вместо томатов.  

 

 

 

Ресурс автора:

neboton.narod.ru



      [1] Неплохо было бы вспомнить и творчество Генри Филдинга, ту реторту, в которой художественные средства, наработанные драматургией, переплавлялись в средства художественной прозы. Пресловутая "искусственность" психологизма Достоевского частично восходит и к этому.

       [2] Здесь: "дирижера", водителя ритма, "маятника".

Хостинг от uCoz